– Ву из рэб Мойше? – тихо и безнадежно повторял он.
Догоравшие танки удушливо чадили. Глаза шамеса слезились. Он кашлял и опять заунывно тянул:
– Ву из рэб Мойше?
Не было бы счастья, да несчастье помогло.
Рядовой Шляпентох окончательно излечился от своего постыдного недуга и перестал мочиться во сне, как только прибыл на фронт. А если точнее, то это случилось после первого артиллерийского налета, когда позиции полка были проутюжены немецким огневым валом. Многие блиндажи обрушились, и солдат, оглушенных, контуженых, пришлось выкапывать из-под земли. Откопали и Фиму Шляпентоха. На нем не было телесных повреждений, он только слегка заикался. Но это скоро прошло. Как прошло и другое, то, что мучило и унижало его с самых пеленок. Отныне он, как и все взрослые люди, просыпался на сухой простыне, если была простыня. А так как чаще всего он спал на своей шинели, то и шинель оставалась совершенно сухой.
Рядовой Шляпентох ожил и расправил согбенную спину. В нем проснулся мужчина. А до той поры он пребывал в дремучих девственниках и в сторону прекрасного пола даже не поглядывал, справедливо полагая, что его ночная слабость абсолютно исключает возможность контакта с женщинами. По своей наивности он даже был убежден, что никогда не сможет стать отцом и иметь собственных детей из-за проклятой немочи. О чем доверительно посетовал Моне Цацкесу, которого почитал своим другом и покровителем.
Моня Цацкес дружески, как товарищ товарища, разубедил его, присовокупив, что у него еще будут маленькие Шляпентохи и, на худой конец, они смогут мочиться по ночам вместе, в одной широкой семейной кровати. А если к ним еще присоединится мамаша, то, возможно, это и будет тем цементом, который скрепляет здоровую советскую семью.
Шутки в сторону, но Фиме Шляпентоху предстояло с большим опозданием вступить в пору половой зрелости. И он вступил. С ходу. Без оглядки.
В его душе запели соловьи и распустились розы. Суровой русской зимой, среди снежных сугробов на брустверах окопов и ходов сообщения, Шляпентох наполнился любовным томлением до отказа, его глазки под заломленными бровями заструились коровьей печалью, и Моня Цацкес всерьез опасался, что он вот-вот страстно замычит на всю передовую.
Страсть требовала выхода. Страсть нуждалась в конкретном адресе. А с адресом на фронте дело обстояло туго. В армии, как назло, служили мужчины, женщин насчитывалось всего несколько штук, но и те были прочно распределены между высшим командным составом, сочетая свои армейские обязанности телефонисток и машинисток с завидным положением офицерских наложниц. Злые солдатские языки окрестили их ППЖ, то есть походно-полевыми женами.
Фима Шляпентох устремил тоскующий взор на ту, кого видел чаще других перед собой. На начальника штабного узла связи, старшего сержанта Цилю Пизмантер, делившую ложе с самим командиром полка.
Вся эта затея была заранее обречена на неудачу. И не только потому, что Циля Пизмантер принадлежала командиру полка, и, естественно, доступ к ее телу возбранялся под угрозой штрафного батальона. Фима Шляпентох и Циля Пизмантер были несоизмеримы. Она весила, по крайней мере, втрое больше него, и ее две груди, под напором которых трещала суконная гимнастерка, были размером с пару крупных арбузов и своим бурным колыханием вредно действовали на моральное состояние всего личного состава.
Циля была родом из Рокишкиса. В дивизии насчитывалось немало ее земляков, и все они знали Цилю по довоенным временам. И рассказывали о ней одну и ту же историю, которая постороннему человеку, никогда не видевшему Цилю Пизмантер, могла бы показаться выдуманной.
Дело обстояло следующим образом. Циля никогда не слыла красавицей, и при ее размерах и весе рассчитывать на выход замуж приходилось с большой натяжкой. К моменту установления советской власти в Литве Циля пребывала уже в перезревших, засидевшихся невестах и коротала свое девичество у пульта коммутатора на телефонной станции в Рокишкисе.
В 1940 году, с приходом Советов, Циля ринулась в общественную деятельность, чтоб занять голову чем-нибудь другим, а не постыдными мыслями, одолевавшими ее день и ночь. Кроме того, она стала заядлой спортсменкой, рассчитывая укротить бунтующую плоть тяжелой физической нагрузкой.
И вот однажды, рассказывали ее земляки, в местечке был устроен физкультурный парад. И гвоздем программы намечался проезд автомобильной платформы с огромным, сделанным из фанеры макетом спортивного значка ГТО – «Готов к труду и обороне». Этот значок состоял из пятиконечной звезды, вправленной в зубчатое колесо-шестеренку. А на звезде – выпуклый барельеф женщины-бегуньи, в полный рост, грудью разрывающей финишную ленту. Эту бегунью на макете изображала первая местная девушка-коммунист Циля Пизмантер. Ее обрядили в необъятных размеров спортивные трусы и майку, втиснули в макет, закрепили намертво ремнями, чтобы, упаси Бог, не вывалилась при движении. И платформа двинулась по направлению к главной улице, где, оттесненные канатами, толпились возбужденные евреи, составлявшие большинство населения местечка.
Организаторы парада учли все, кроме двух немаловажных обстоятельств – булыжников мостовой в Рокишкисе и объема и веса грудей славной дочери литовского народа, как ее называли в местной газете, Цили Пизмантер. А какая тут была взаимосвязь, и притом роковая, вы увидите очень скоро.
Сияла медь оркестров, изрыгая громы советских маршей, евреи рвались к канатам, как дети, и размахивали красными флажками с серпом и молотом. Они бурно ликовали в тот день, словно чуяли, что ликуют в последний раз, потому что через несколько недель началась война, и в Рокишкис пришли немцы. А как это отразилось на евреях, известно всем. Но не об этом сейчас речь.