Моня наморщил лоб, силясь уловить что-нибудь, и, не добившись успеха, шепнул соседу:
– Вы что-нибудь понимаете?
Шлэйме Гах скосил на него большой, навыкате, грустный глаз:
– Рэб Цацкес, запомните. Я – глухой на оба уха. За два метра уже не слышу. Делайте, как я. Смотрите ему в рот.
– Знамя всегда находится со своей частью, а на поле боя – в районе боевых действий части, – уже чуть не пел старший политрук Кац. – При утрате знамени командир части и непосредственные виновники подлежат суду военного трибунала, а воинская часть – расформированию…
В самый разгар войны с немцами Сталин дал приказ прочесать все уголки России и найти литовцев, чтоб создать национальную литовскую дивизию. Как ни старались военкоматы, кроме литовских евреев, бежавших от Гитлера, ничего не смогли набрать. Пришлось довольствоваться этим материалом. Литовских евреев извлекали отовсюду: из Ташкента и Ашхабада, из Новосибирска и Читы, отрывали от причитающих жен и детей и гнали в товарных поездах к покрытой толстым льдом реке Волге.
Здесь, в грязном и нищем русском городке, до крыш заваленном снегом, их повели с вокзала в расположение дивизии штатской толпой, укутанной в разноцветное тряпье, в непривычных для этих мест фетровых шляпах и беретах. Они шагали по середине улицы, как арестанты, и толпа глазела с тротуаров, принимая их за пойманных шпионов.
– Гля, братцы, фрицы! – дивился народ на тротуарах.
Впереди этой блеющей на непонятном языке колонны шел старшина Степан Качура и, не сбиваясь с ноги, терпеливо объяснял местному населению:
– То не фрицы, а евреи. Заграничные, с Литвы. Погуляли в Ташкенте? Годи! Самый раз кровь пролить за власть трудящихся.
Старшина Степан Качура был кадровый служака, довоенной выпечки, щеголял в командирском обмундировании, и только знаки различия в петлицах указывали на то, что он еще не совсем офицер. Сапоги носил хромовые, каких не было у командиров рот, а брюки-галифе из синей диагонали были сшиты в полковой швальне с такими широкими крыльями, что старшину по силуэту можно было опознать за километр. В полевой бинокль.
Первый вопрос, который старшина задал евреям-новобранцам, приведенным в казарму со свертками постельного белья под мышкой, был такой:
– Кто мочится у сне – признавайся сразу!
Евреи стояли перед двухэтажными деревянными нарами, где вместо матрасов горбились мешки, набитые сеном, и никак не реагировали на слова старшины. Большинство – из-за незнания русского языка.
– Ладно. – Старшина с нехорошей ухмылкой на широком лице прошелся перед строем, поскрипывая сапогами и покачивая крыльями своих галифе. – Правда все равно выплывет. И придется ходить с подбитым глазом.
Нары распределялись по жребию. Моне Цацкесу повезло – ему достались нижние нары и близко от железной печки. Но удача, как известно, ходит в обнимку с неудачей.
Верхние нары, прямо над Моней, занял долговязый, худющий парень с узким смешным лицом. Вернее, лицо имело печальное, страдальческое выражение, но выглядело смешно. Из-за того, что оно было выпукловогнутым. Левая щека запала, как будто с этого боку нет зубов, а правая выпирала как от опухоли. Нос тоже был изогнут. Рыжеватые бровки заломились острым углом над переносицей и совсем пропали над грустными, как у недоеной козы, глазами.
Этого малого звали Фима Шляпентох. Армейская судьба свела с ним Моню Цацкеса надолго, почти до самого конца второй мировой войны. И дружба эта началась с того, что рядовой Цацкес, как и предрекал старшина, подбил глаз рядовому Шляпентоху в первую же ночь, проведенную в казарме.
Моня только уснул, поудобнее умяв своим телом мешок с сеном и согревшись сухим жаром натопленной на ночь железной печки, как вдруг не только проснулся, но и вскочил в страхе: с верхних нар сквозь щели в досках Моне в лицо потекла теплая струйка.
От его крика всполошилась вся казарма. Дневальный включил свет. Солдаты в белых кальсонах и рубахах столпились в проходе. С верхних нар робко свесилось искривленное мучительной гримасой лицо рядового Шляпентоха.
Моня Цацкес заехал ему в глаз, и вся левая, вогнутая, сторона лица заплыла синим кровоподтеком. Шляпентох в голос, содрогаясь худыми плечами, заплакал на верхних нарах.
Моне стало неловко, и он сказал ему на идише:
– Ладно, брось. Чего же ты не отозвался, когда старшина спросил?
– Мне… было… стыдно… – рыдал Шляпентох. – Мне всю… жизнь стыдно.
Шляпентоху велели снять с нар свой сенник и положить возле печки – к утру будет сухим, – а самому подстелить шинель и лечь спать, потому что скоро подъем и никто не успеет выспаться.
Моня тщательно вымыл лицо, перевернул свой сенник и уснул, как и положено здоровому человеку. Фима Шляпентох еще долго вздыхал и всхлипывал у себя наверху и только на рассвете успокоился, затих.
И тогда на нижних нарах с ревом вскочил Моня Цацкес. Снова теплая струйка оросила его. Фима Шляпентох в эту ночь обмочился дважды, и соответственно дважды вымок внизу рядовой Цацкес.
Утром старшина Качура не без удовлетворения обозрел синий с багровым отливом «фонарь» под глазом у рядового Шляпентоха и приказал ему поменяться местами с рядовым Цацкесом.
– Такому не место наверху, – назидательно сказал старшина Качура. – Бо там он не только создает неудобства для себя, но и затрагивает личность нижележащего бойца Красной Армии. Кто еще забыл про свою слабость – прошу поменяться местами.
Несколько человек понуро слезли с верхних нар. Старшина дал указание ночным дежурным будить этих солдат, чтоб они могли сходить до ветру вместо того, чтобы позорить честь советского воина и портить казенное имущество.